Свобода в тисках повседневности
Кризис буржуазного рационализма, о котором идет речь, получил различные выражения. Одним из них явилась проблема обоснованности самого рационального знания. Весьма показательны в этом отношении позиции немецкого философа Э.
Гуссерля. Получивший математическое образование и работавший первоначально ассистентом у знаменитого математика К. Вейерштрасса, он вскоре уходит из математики, так как считает невозможным обосновать знание, в том числе математическое, средствами самой математики. Дело в том, что для выполнения своих работ представитель точных наук (математик, физик и др.) «не нуждается в постижении последних основ своей деятельности. И хотя полученные результаты обладают для него и других значением разумного убеждения, он все же не может утверждать, что всюду выяснил последние предпосылки своих умозаключений и исследовал принципы, на которых основывается правильность его методов» ,.Гуссерль считает бесперспективным исследование кризиса рационального знания путем анализа содержания самого знания. По его глубокому убеждению, корни кризиса в преувеличении самостоятельности науки и соответственно забвении ее человеческого значения, в силу чего порождается «безразличие к вопросам, являющимся решающими для действительного человечества. Фактические науки порождают фактических людей... О нашей жизненной нужде такой науке нечего сказать. Как раз те вопросы, которые она принципиально исключает, в наше бездушное время роковых переворотов являются для заброшенных людей особенно жгучими: вопросы о смысле или бессмысленности данного человеческого бытия» 1 [154]. Гуссерль пытается воздержаться от иррационалистических выводов, к которым приходят многие его коллеги-философы. Устранять нужно, полагает он, не саму науку, не рационализм как таковой, а «наивную веру» в самостоятельность науки по отношению к ее «жизненным истокам», к «миру человеческой жизни» (Lebenswelt). Итак, выход из кризиса — не в отказе от разума, а в «исправлении» той формы рационализма, которая противопоставляет разум и человека. Переживаемый кризис, комментирует мысль Гуссерля А. Гурвич,— «это кризис специфической исторической формы рационализма, формы, приобретенной рационализмом после Ренессанса. Исторические формы рационализма, однако, должно отличать от идеи рационализма или рациональности... Преодоление определенной исторической формы рационализма — одно дело, отрицание же самой идеи рационализма — совершенно иное... Философия и идея рационализма — одно и то же. Отрицание рационализма является одновременно отказом от философии» [156]. Задача преодоления кризиса тем самым ставится как необходимость «возвращения к истокам», к «бес- предпосылочным началам науки», к «донаучному миру Lebenswelt», квалифицируемому Гуссерлем как «основа всякого объективного познания», как сфера «известного всем», «круг уверенностей, к которым относятся с давно сложившимся доверием», ИТ. И все же даже такое «перевернутое» (отраженное в опыте) введение практики позволяет Гуссерлю нащупать такую важнейшую характеристику социального бытия, как его историчность (человеческое общение в сфере Lebenswelt «задает» значения, которые, по выражению Гуссерля, конструируют «историческую горизонтность»). Интересно отметить, что Гуссерль делает главное ударение не на хронологической последовательности событий, а на том специфически-социальном обстоятельстве, которое «вводит» прошлое и будущее в настоящее, связывая их в целостность («историческую горизонт- HOCTb »). «Связывание» времени в целостную структуру сознания (именно сознания, поскольку оно воплощает специфичность человека) происходит в настоящем, поэтому изначальной временной формой, по Гуссерлю, является «теперь-момент», «исторически первой» — «наша современность». И в определенном смысле это наблюдение верно (хотя опять-таки не в той идеалистически-абсолютизированной форме, в которой прошлое и будущее у Гуссерля фактически лишаются объективности: «стягиваясь» в настоящем, сни превращаются в идеальное бытие памяти или представление о «планируемых событиях»). Описывая механизм непрерывного конституирования целостности временной структуры человеческого сознания, один из исследователей философии Гуссерля, А. Димер, писал: « «теперь» не нанизывается на «теперь», как жемчужины на шнур, скорее отдельные временные поля пересекаются; уходящее «теперь» простирается своей протенцией еще в новое «теперь», точно так же своей ретенцией вторгается в протенцию предшествующего ему «теперь». Налицо непрерывный синтез, в котором время конструируется как единство» 1. Э. Гуссерль говорит о сознании (даже «чистом сознании») как о специфически человеческом в человеке, имея в виду то обстоятельство, что телесное и психическое как функция телесного подчинены тем [160][161] же законам, что и окружающая природа, и потому ничего специфически человеческого в себе не содержат. Именно применение к изучению человека методов, выработанных при исследовании природы, порождает натурализм [162]в философии, следствием которого и явился кризис — «утрата человеческого смысла науки» и превращение человека в «вещь среди других вещей». Вот почему, говоря о путях преодоления кризиса, Гуссерль считает прежде всего необходимым «заключить в скобки» все эмпирическое содержание действительности (составляющее предмет естественных наук), чтобы очистить собственно философское содержание. Совершая такое «очищение» при помощи метода так называемой «феноменологической редукции», Гуссерль и получает в качестве «феноменологического остатка» собственно философское («человеческое») содержание действительности— «чистое сознание». Освобожденное от «натуралистической» внешности, сознание обнаруживает в качестве сущностной своей характеристики так называемую «интенциональность» (от лат. intendo — направляю) — постоянную нацеленность, направленность сознания вовне. Иначе говоря, сознание никогда не «замыкается в себе», оно всегда «сознание о...» (das Bewuβtsein von...). Следовательно, существеннейшая черта сознания — постоянное «выхождение за пределы самого себя». Нацеленность сознания вовне не есть «выход в ничто», это процесс творческого, свободного «интендиро- вания» актов сознания (Гуссерль называет эти акты «ноэзами»; от греч. noesis — мышление, умозрение), конституирующих неразрывно соотнесенное C ними, хотя и отличное от них, объективное содержание «ноэмы» (от греч. «поета» — намерение, замысел). «Ноэмы» в исторической «горизонтности» Lebenswelt выстраиваются в «значения» мира, составляющие сущность бытия. Концепция гуссерлевской феноменологии, как можно заметить, в идеалистически «перевернутом» виде (и притом отягощенном крайне сложной терминологией) изображает процесс практической «социализации» действительности, в ходе которой она приобретает общественные свойства, становится составной частью общественности бытия. Разумеется, трудно узнать в усложненных ходах гуссерлевской мысли объективный процесс революционно-практического созидания человеком своего бытия. Рисуемая Гуссерлем картина ирреальна, фантастична. Однако окольные выходы к реальности все же содержатся в «феноменологической позиции». Но поскольку Гуссерль формулирует идеи своей феноменологии в крайне абстрактной форме, связь феноменологических конструкций с реальной практикой буржуазного класса содержит слишком длинную (даже для философского, наиболее удаленного от непосредственной практики, уровня общественного сознания) цепь опосредствований. К тому же Гуссерль чрезмерно тяготел к классически-рационали- стической традиции и слишком близко подходил к тому «опасному» рубежу, за которым идеализм, по известному выражению Ф. Уже в самом названии своей работы — «Sein und Zeit» («Бытие и время»), положившей начало экзи стенциализму[164], Хайдеггер попытался выразить основную установку «фундаментальной онтологии» (как он сам назвал свою точку зрения). «Фундаментальная онтология», как и всякая онтология, ставит задачей раскрытие смысла сущего, бытия. Поэтому она должна избрать своим предметом то, в чем обнаруживается этот смысл. Таким предметом может быть только человек — единственное существо в мире, способное задаваться вопросом о бытии. Именно таков смысл замечания Хайдеггера о необходимости с самого начала «прояснить смысл бытия одного сущего— того, которое способно спрашивать о бытии»[165]. Но «прояснить смысл бытия» средствами научного анализа, по мнению Хайдеггера, в принципе невозможно; любой рационализм (и здесь Хайдеггер разошелся со своим учителем, который не простил любимому ученику измену разуму) закрывает путь к раскрытию действительного смысла бытия и «в конце концов толкает проблематику бытия в ложном направлении» [166]. Поставить вопрос о смысле бытия в рамках научной традиции, согласно рассуждениям Хайдеггера,— значит спросить о бытии так, как мы спрашиваем о любой вещи. «Что такое молоток?» — спрашиваем мы, например, и получаем ответ: «Молоток — инструмент для забивания гвоздей». При этом мы определяем предмет, соотнося его с чем-то иным, нежели он сам (в нашем примере соотносятся «молоток» и «инструмент»), выясняем, чем является данная вещь в ее отношении к чему-то другому (другой вещи). Но что есть сама эта вещь, безотносительно к чему-то другому, остается невыясненным. Более того, на научном языке, по мысли Хайдеггера, вообще невозможно сформулировать подобного рода вопрос. И Хайдеггер предлагает отказаться от научно-рационалистической традиции и заменить научный анализ (приводящий лишь к «беспомощному скольжению по поверхности бытия» и дающий лишь бледную, тощую его схему — «das Sein», «бытие вообще») так называемой «экзистенциальной аналитикой бытия». Последняя, в отличие от традиционно научного «собирания» повторимых, общезначимых признаков в общую абстракцию, схватывает бытие в его целостности и неповторимости как «это», «здесь» и «сейчас» осуществляющееся, существующее («экзисти- рующее»), а не сущее бытие. В отличие от «безразличного» (и потому не имеющего смысла) «бытия вообще» («das Sein»), мы получаем целостное, живое и потому исполненное смысла конкретное «здесь- бытие» («das Dasein»). Это и есть способное задавать вопросы, а значит, выходить за собственные границы (то есть интенциональное) человеческое бытие- существование, экзистенция. Человеческое бытие у Хайдеггера, как видим, обладает основными характеристиками гуссерлевского чистого сознания: оно тоже интенционально, постоянно нарушает самотождественность, нацелено на отличный от него самого «мир», его глубинную структуру составляет время. Вместе с тем для Хайдеггера характерно обращение уже не к разуму, а к «самому бытию». И в этом «повороте к бытию», как увидим позже, особенно явно обнаруживается мифо- логичность буржуазного мышления. Интенциональность человеческого существования проявления, по Хайдеггеру, прежде всего в том, что оно не есть нечто вещественное (потому-то ориентированная на вещественность рационалистическая методология лишь «скользит по поверхности» существования), оно всегда не бытие (наличное), а возможность. «Каждый человек,— замечает Хайдеггер,— является своей собственной возможностью, но не «обладает» ею в качестве чего-то, подобного вещи» [167]. Будучи возможностью, экзистенция выступает в качестве «вне-себя-бытия» («ех-sistentia»). Но это возможно лишь для такого бытия, которое причастно целостности временных координат, несет эту це лостность в себе. Именно такова экзистенция. Характеризуемая с точки зрения своей целостной структуры как «Забота» («die Sorge»), то есть «бытие, озабоченное возможностью своего бытйя», экзистенция оказывается единством трех временных моментов: будущего, настоящего и прошлого. Модус настоящего раскрывает способ бытия человеческого существования в его «открытости» («Ег- Schlossenheit») вещам, когда вещи выступают в роли «сподручного» («zuhandene»), «под рукой» находящегося бытия. Вещи здесь неотделимы от своих обычных функций (здесь нет, например, такой вещи, как «стол вообще», а есть «стол-чтобы-за-ним-обедать»). Однако именно здесь происходит вторжение «повседневности», превращающее человеческое существование в неподлинное («неаутентичное»). Эта «повседневность» порождается исподволь самим характером человеческого существования как совместного (с другими) «co-бытия» (Mitsein). Каждая экзистенция, рассуждает Хайдеггер, индивидуальна и неповторима, но, постоянно пребывая рядом с другими, она испытывает как бы давление на себя со всех сторон. То же самое и любая другая экзистенция. Результат такой взаимной «обработки» напоминает то, что происходит с первоначально индивидуальными по форме камешками, лежащими на берегу моря: от равномерного воздействия набегающих волн камешки постепенно утрачивают первоначальную форму, становятся в равной мере округлыми, похожими друг на друга. Так и экзистенции, постоянно сталкиваясь друг с другом, утрачивают неповторимые черты, обезличиваются; единственную ценность обретает лишь общезначимое; экзистенции становятся как бы взаимозаменимыми, подобно вещам. Взаимозамени- мость, «усредненность» свидетельствуют об утрате «самости» существования, о появлении власти другого (вообще другого, безличного). Эта анонимная власть (Хайдеггер обозначает ее термином «das Man», образованным от немецкого неопределенного местоимения man) «регулирует всякие интерпретации мира и существования», «выравнивает и нивелирует различия», «устраняет подлинное, изначальное». «Das Man», этот субъект «повседневности», превращает человеческие существования в безличные еди ницы толпы. «Совместное бытие полностью растворяет подлинное человеческое бытие в способе бытия «другого», причем так, что другие еще более исчезают в своем различии и выразительности. В этой неразличимости и неопределенности развертывает «das Man» свою подлинную диктатуру. Мы наслаждаемся и развлекаемся, как развлекаются все другие, мы читаем, смотрим и судим о литературе, как все другие смотрят и судят; но мы так же сторонимся «большой толпы», как все другие ее сторонятся; мы возмущаемся тем, чем все другие возмущаются. «Das Man», которое не есть нечто определенное, а есть все (die Alle), хотя и не в качестве суммы, предписывает повседневности способ бытия» [168]. Разумеется, люди — не камни, поэтому аналогия с морской галькой не может в полной мере разъяснить механизм «растворения» экзистенции в «повседневности». Неясным остается, почему индивидуальные существования так легко смиряются с процессом «усреднения». Пытаясь объяснить это, Хайдеггер и прибегает к своему пониманию свободы. Конечно, рассуждает он, каждая экзистенция, будучи уникально-неповторимой, может строить свое поведение в соответствии со своей индивидуальностью, и соответствующие поступки будут, несомненно, свободными. Но, будучи свободным, человек несет и всю полноту ответственности за каждый свой поступок. А именно ответственность и есть та непосильная для человека ноша, которую он всегда предпочитает разделить с возможно большим числом других людей. Конечно, поступок, уподобляемый поступку другого человека, не назовешь уже всецело свободным, но зато и тяжесть ответственности за него вдвое легче (она делится пополам): чем больше людей, одинаково поступающих, тем легче ответственность. Ну, а если все так поступают, тогда равно ответственны все, а значит, безответственны: всякая ответственность в этом случае исчезла, правда, исчезла и... свобода. Теперь отчетливо виден реальный прообраз описанной Хайдеггером ситуации: буржуазный «суррогат коллективности», в котором человеческое сотрудничество и солидарность принимают форму конфор мизма, а коллектив — форму толпы — потребителя продукции «массового производства», толпы, легко поддающейся манипулированию. К тому же у человеческой экзистенции, теряющей свою «самость» под завораживающим взглядом «das Man», имеется вполне конкретный исторический прообраз — немецкий мелкий буржуа 20—30-х годов нынешнего века, «свободно» принимающий нацистскую «массовую» пропаганду и легко находящий свою «ячейку» в рядах CA, а затем и CC. К этому он уже был подготовлен «школой» капиталистического отчуждения, превращающего свободу в нечто невыносимое и пугающее необходимостью творческого (самостоятельного) подхода к решению жизненных задач. Поэтому и принял буржуа проповедь «фюрера немецкой нации» об «освобождении» его, безликого индивида толпы, от «химеры совести» и о взятии «на себя» («фюрером») ответственности за поступки руководимой им толпы, в том числе и за убийства. Неудивительно, что, когда пришел черед отвечать перед народами за чудовищные преступления, фашистские военные преступники, как правило, не особенно отрицали сами факты преступлений, они только категорически отказывались нести ответственность за содеянное: «Я — солдат, я выполнял приказ...» Формирование у немецкого буржуа такого рода конформистской психологии в ситуации капиталистического отчуждения и «подглядел» Хайдеггер, «подглядел» и весьма реалистично (хотя, по примеру своего учителя, предельно усложненным даже для философа-профессионала языком) выразил на страницах своего «Бытия и времени». Впрочем, о «реалистичности» хайдеггеровского описания можно говорить лишь весьма условно, поскольку верно подмеченные черты общественной психологии немецкого мелкого буржуа 20—30-х годов Хайдеггер превращает в абсолютные черты человеческого бытия как такового. В итоге деформированная в его концепции действительность становится неузнаваемой. Однако это еще не все. Основной вид бытия повседневности, полагает Хайдеггер,— «распадение существования» («Verfallen des Daseines»). Это «распадение» проявляется, например, в отделении вещей от своих функций и превращении их из «сподручных» («zuhandene») в «наличные» («vorhandene»). Именно так утрачивается смысл бытия, что приводит к заси- лию логики и рационалистической науки. Обыденность повседневности, однако, прерывается время от времени «необычными событиями» (такие события другой немецкий экзистенциалист, К. Ясперс, называет «пограничными ситуациями»). Тогда проявляется особая «расположенность» человеческого существования, освобождающая экзистенцию от «распадения»,— «страх» (der Angst). Это состояние, не тождественное обыденному, «эмпирическому страху» перед теми или иными конкретными вещами, а нечто охватывающее все человеческое естество без какой-то видимой причины (просто страшно, страшно «быть»). Именно этот страх заставляет человека сосредоточиться на своем собственном бытии (Selbstsein) и тем самым делает «неважным» окружающую «вещественность». Именно так реализуется «выход» из повседневности, из-под анонимной диктатуры «das Man», называемый Хайдеггером «трансценденцией» (своеобразно переосмысленная интенциональность Гуссерля). В акте «трансцендирования» только и обнаруживается свобода человеческого существования. Вырвавшись из «вещеподобного» прозябания в неподлинном существовании, человеческое бытие обретает свою подлинность в качестве возможности и тем самым «экзистирует» в модусе будущего, обозначаемого Хайдеггером как «забегание вперед» (Vorweg- sein). Именно здесь, обретая свое подлинное («аутентичное») существование в качестве свободной, экзистенция становится «своим-бытием-заранее», то есть способной уяснить свои возможности и осуществлять выбор. Но каким бы ни был этот выбор, он не может охватить все возможности (большая часть их всегда остается нереализованной). Отсюда осознание своего бытия как «бытия-в-виновности» (сознание своей «виновности» приходит из понимания принципиальной нереализуемости всех возможностей). Правда, «забегание вперед» обнаруживает среди множества возможностей ту, за которой больше нет уже никаких возможностей; это — «возможность-более-не-быть» (Nicht-mehr-seinkonnen), смерть. Будучи последней, подлинной возможностью, смерть, по Хайдеггеру, и выражает смысл человеческого существования. В ре- зультате человеческое бытие приобретает характер «бытия-для-смерти» (Sein-Zum-Tode), а свобода становится «свободой-для-дмерти». «Забегание,— подводит итог Хайдеггер,— открывает существованию потерянность в самом себе и приводит его к возможности, не опираясь на озабочивающее попечение, впервые быть самим собой и испытывать страстную, лишенную иллюзий, безличную, фактическую, уверенную в себе и пугающую себя свободу для смерти» 1. И опять за усложненными конструкциями «Бытия и времени» проглядывает реальность, проступают контуры социального оригинала-прототипа. И тогда абстрактная экзистенция, переживающая свое «бы- тие-в-виновности», свое безысходное и трагичное существование «перед лицом смерти», оборачивается живым человеком, превращенным капиталистической системой разделения труда в узкого профессионала, в «воплощенную частичную функцию» производственного, управленческого, научно-исследовательского и тому подобных процессов, в одну из миллионов жертв профессионального кретинизма. Вполне понятными становятся тогда горечь и сожаление за оставшиеся нереализованными способности и таланты, обозначаемые Хайдеггером абстрактным символом («экзистенция л ом», как он выражается) «виновности». В реальности капиталистического общества заложено и объяснение того, почему теоретические построения Хайдеггера замыкаются на категории «смерть». В обществе, утратившем будущность, нет позитивных общественных идеалов, то есть социальных возможностей. И тогда единственно реальными оказываются биологические возможности, а они, как известно, имеют естественный предел в смерти. Не случаен и повышенный интерес у Хайдеггера к модусу прошлого. Идея «возвращения к истокам» с целью «нащупывания» выхода из кризиса владела не только Гуссерлем, но и его учеником. Модус прошлого реализуется, по Хайдеггеру, прежде всего в таких характеристиках человеческого существования, как «заброшенность» (обстоятельства рождения человека, его физическая организация) «в-мире-бытии» [169][170] 113 (in-der Welt-sein). Прошлое тем не менее не есть что- то всецело завершенное, исполненное. Хайдеггер делает ударение на том, что прошлое — это возможности, пусть реализованные, но все же возможности. Это обстоятельство открывает, по его мнению, перспективу «повторения» (Wiederholen). «Повторение какой-либо проблемы понимается как открытие доселе скрытых изначальных возможностей. Разработка последних видоизменяет их, благодаря чему они только и сохраняют свое содержание» [171]. Хайдеггер, следовательно, рассматривает прошлое в качестве реальности, на которую можно воздействовать (в этом смысл «повторения») и тем самым изменять и само настоящее. Мысль эта служит у Хайдеггера для крайне одностороннего «отведения» познавательной (и практически-социальной) активности человека исключительно в русло прошлого. Подобное замыкание действия на прошлое в концепции Хайдеггера можно объяснить — у общества, представляемого Хайдеггером, нет будущего. Однако вне преобразу- юще-творческой ориентации в будущее такое замыкание имеет крайне консервативный, реакционный смысл. Бытие и время, таким образом, оказываются тесно связанными через человеческое существование, в котором воплощается смысл бытия. Однако целостность времени, воспроизводящая целостность «экзистенциальной структуры человеческого бытия», у Хайдеггера «смещается». Реальное единство временных модусов, осуществляющееся в общественном бытии, имеет своим центром настоящее: только через настоящее обретает действительность прошлое и будущее. У Хайдеггера же, поскольку настоящее оказывается «в плену» неподлинного существования, а будущее ведет в тупик смерти, центр временного единства переносится в прошлое — лишь здесь открывается простор для творческого действия. Но тогда и реальностью, опосредствующей все остальные модусы существования, оказывается не действительность, а «реальность прошлого». Но прошлое реально сохраняется и реально функционирует лишь в языке. Отсюда интерес Хайдеггера, особенно возросший в последних его работах, к языку. Язык рассматривается Хайдеггером в качестве единственной подлинной реальности, а потому и сами языковые структуры, и значения, зафиксированные в языковой форме, приобретают характер бытия. Превращение же отражения и выражения реальности в саму реальность — типичнейший признак мифоло- гичности соответствующей формы сознания. Язык, по Хайдеггеру, несет в себе все содержание, смысл бытия, и человеческое бытие может «задаваться вопросом о бытии» именно благодаря языку. Язык поэтому — «дом бытия», а человек хранит свое бытие в языке. Отсюда и специфическая роль, отводимая Хайдеггером человеку: он никогда не был и быть не может (вопреки распространенному рационалистическому предрассудку) господином бытия; человек даже не живет в бытии, он живет «вблизи» него и, сохраняя свое бытие в языке, выступает в роли «хранителя», «пастыря» бытия [172]. Вот почему Хайдеггер вообще отказывает в бытии тому, что не связано с языком: «Язык не только орудие, которым обладает человек наряду со многими другими, язык вообще предоставляет возможность стоять внутри открытости сущего. Лишь там, где есть язык, есть мир...»[173] Анализ языка только и способен раскрыть смысл бытия, однако сам этот «анализ» ориентируется не на познавательное воздействие на язык (язык не есть объект для субъекта): он должен быть не познан (в смысле объяснен), а «истолкован», «раскрыт», «понят». Истолкование вместо объяснения — типично мифологический прием: предмет мифологического «познания» (правильнее сказать, «опознания») должен сам «раскрыться» и «заговорить», как «говорят», к примеру, произведения искусства. Путем мифологического созерцания и устанавливается изначальное единство вещи и человека, разорванное еще в древности рационалистической установкой на субъектно-объектное («внешнее») их отноше ние. Указывая в связи с этим на картину Ван-Гога «Крестьянские башмаки», Хайдеггер так раскрывает идею мифологического созерцания: «Мы не можем даже определить... где стоят эти башмаки. Вокруг этой пары нет ничего, куда бы они могли принадлежать,— лишь неопределенное пространство. На них не видно даже приставшего комка земли с поля или степной дороги, могущего намекнуть на их применение. Пара крестьянских башмаков, и ничего больше. И все же... Из темной открытости стоптанного нутра башмаков смотрит на нас печаль трудовых шагов. В добротной массивности башмаков воплощена тягость медленного хода через всегда одинаковые борозды распростертых полей, над которыми веет сырой ветер. На коже башмаков лежит тяжесть и сытость почвы. Под их подошвами уединенность степного пути в сумерках. От башмаков исходит безмолвный зов земли, тихое дарение ею созревающего зерна и неизъяснимая ее неприступность в пустынной тишине зимних полей. Сквозь эту вещь проступают безропотная боязнь за надежность хлеба, безмолвная радость очередного избавления от нужды, трепет в ожидании рождения и страх перед угрозой смерти. Земле принадлежит эта вещь и в мире крестьянки охраняется. Из этой охраняемой принадлежности обретает она надежность своего покоя... Благодаря надежности вещи крестьянка способна ощутить молчаливый зов земли, благодаря надежности вещи знает она свой мир. Мир и земля для нее и для любого так существующего есть именно таким способом — в вещи...» [174] Описываемое Хайдеггером «раскрывающее» (а не «объясняющее») постижение бытия в своей основе является не чем иным, как опытным («опытно-интуитивным») знанием, складывающимся в процессе непосредственно-практического освоения предметов окружающей действительности. В опытном знании, представляющем собой первоначальную фиксацию результатов практически деятельного отношения человека к действительности, происходит своеобразная «интеграция субъекта с объектом», имеющая, впрочем, гносеологический (а не отологический, как это представляется Хайдеггеру) смысл. Содержание этой познавательной интеграции с позиций научной философии было проанализировано К. Марксом с помощью понятий «очеловечивание природы» и «натурализация человека». «Очеловечивание природы» происходит в процессе преобразования практическим действием человека вещества природы, в ходе которого это вещество приобретает общественные (человеческие) свойства. «Натурализация» же человека проявляется в том, что в ходе расширяющего «очеловечивания» природы потребности человека становятся универсальными, постепенно охватывая все более и более широкую область действительности. Ранее совершенно далекие и безразличные человеку предметы и процессы окружающего мира постепенно становятся крайне необходимыми ему, он как бы «объединяется» со все новыми и новыми сферами окружающего мира. Если первобытного человека помимо предметов непосредственной биологической потребности интересовала чрезвычайно узкая сфера окружающей среды (некоторые минералы, из которых изготовляются примитивные орудия, сучья деревьев особой формы и т. п.), то современный человек нуждается буквально во всем богатстве окружающего мира, попавшего в сферу практики (он нуждается, например, и в плазме, и в минералах с Луны и Венеры и т. д. и т. п.). Что касается Хайдеггера, то он односторонне подчеркивает лишь процесс «очеловечивания» природы, «оживляет», «одушевляет» природу, игнорируя при этом растущую зависимость человека от всего богатства мира. В результате опытное знание он истолковывает мифологически, рассуждая совершенно в духе древнего анимизма. Вот как излагает позицию Хайдеггера в этом вопросе американский исследователь его философии Дж. Г. Грей: «Мы заботимся о вещи, разрешая ей оставаться в согласии с собственной природой, разрешая ей тем самым свободу. И это понятие «разрешения быть» (letting-be)... является ключом к его (Хайдеггера.— И. Б.) новому пониманию отношения между людьми и вещами. Мыслитель может достичь истины о чем-то, если он помещает себя внутрь вещи, которую он стремится знать. Иначе говоря, свобода является качеством не только личностей, она — нечто такое, что присуще и личностям и вещам. Только когда мы разрешаем вещам являться нам такими, каковы они есть, и так изучать их независимую природу, мы... достигаем истины о них. Свобода и истина находятся, по Хайдеггеру, в наиболее возможных тесных отношениях. Мы разрешаем вещам не быть индифферентными или пассивными, но такими, чтобы в отношении к ним проявлялся бы интерес к раскрытию их собственной природы» [175]. Выше мы пытались показать, что установка буржуазных мыслителей XX в. на прошлое социально обусловлена. В буржуазной философии в связи с этим утверждается идея «постоянно возвращающегося прошлого», то есть, по сути, идея «попятного движения» истории. Такая идея образно выражена в мифе о «вечном возвращении» Ф. Ницше: «Взгляни... на это мгновенье,— проповедует Ницше.— От этих врат Мгновенья уходит длинный, вечный путь назад: позади нас лежит вечность. Не должно ли было все, что может идти, уже однажды пройти этот путь? Не должно ли было все, что может случиться, уже однажды случиться, сделаться, пройти? И если все уж было: что думаешь ты, карлик, об этом Мгновеньи? Не должны ли были и эти ворота уже — однажды — быть? И не связаны ли все вещи так прочно, что это Мгновенье влечет за собою все грядущее. Следовательно — еще и само себя? Ибо все, что может идти: не должно ли оно еще раз пройти — этот длинный путь вперед!.. И не должны ли мы вернуться и пройти этот другой путь впереди нас, этот длинный плачевный путь,— не должны ли мы вечно возвращаться?» [176] C этим же связана тематическая близость современной буржуазной философии философским учениям прошлого, что, в свою очередь, имеет важнейшее методологическое значение для эффективности критического анализа современных буржуазных философских конструкций. 4.
Еще по теме Свобода в тисках повседневности:
- 3. В тисках методологического запрета
- Г. Сковорода. Вірш «De Libertate» («Про свободу») Що є свобода? Добро в ній якеє?
- 6.16.2. Проблема свободи історичного вибору у філософії історії. Свобода та відповідальність
- Свобода и ответственность
- Свобода
- § 2. Свобода
- Свобода й національна емансипація
- Свобода особистості і відповідальність
- Дилема свободи - рівності
- Свобода как базовая смыслообразующая ценность
- VII Свобода й суверенітет